Я рванулась из его объятий к тому углу, простёрла руки в мольбе – и обняла ничто . Лишь ворс пыльной шали, лишь безмолвие, что глумилось надо мной ледяным, беззвучным смехом.
– Его нет… – выдохнула я, оседая на колени. – Его никогда не существовало под этим небом.
– Он был, – Дамиан поднял меня с пола, точно изломанную куклу. – Он был нашей плотью. Нашей окаянной страстью. Мы вверили его земле, и он пребудет нашим до скончания времён. Но под этим сводом его тень -лишь плод твоего израненного разума.
– Тогда чей плач терзал тишину?
– Твой собственный, – произнёс он с беспощадной нежностью. – Твоя душа оплакивает утраченное. И этот плач – единственное причастие, оставленное нам судьбой.
Та полночь ознаменовала вступление в полосу окончательного распада. С того мига мироздание утратило для меня внятные очертания. Я более не проводила черту между зыбким сном и беспощадной явью, между хладом мертвецов и жаром живых, между пеплом прошлого и сумраком грядущего. Всё сущее слилось в единый, тягучий, свинцовый кошмар, где единственным оплотом реальности оставался Дамиан.
Бесси ныне мерещилась мне в каждом изломе теней. Она застывала в дверных проёмах – продрогшая, сочащаяся болотной влагой, с гирляндами склизких водорослей в спутанных прядях. Её остекленевший взор был лишён упрёка; она просто созерцала моё падение, и в этом немом свидетельстве кричало всё, что она не дерзнула выдохнуть при жизни.
– Мне ведом каждый такт твоего пульса, – доносился её шёпот из углов. – Я помню, как ты взирала сквозь мою плоть, точно сквозь дым. Отныне мой взор прикован к тебе вечно – из той бездны, где иссякло время и умолкла земная мука.
Уильям неизменно восседал в кресле у камина. Он замирал, храня лондонскую выправку в своем безупречном сюртуке, баюкая в ладонях белоснежную розу. Здесь, в нашем осквернённом чертоге, этот цветок сиял невозможной, ослепительной чистотой – точно укор нашему тлену.
– Я желал обрести здесь проблеск света, Арабелла, -ронял он, не удостоив меня поворотом головы. – Но наткнулся лишь на тень, отринутую зеркалами. Будьте… блаженны, если в хлябях этой трясины ещё мыслимо блаженство.
Отец обитал в книжном хранилище. Его костлявые персты перелистывали пожелтевшие фолианты, и всякая страница, коей он касался, мгновенно обращалась в серый прах.
– Гниль вросла в самый корень, – бормотал он под нос.
– Глубже, чем мыслило наше малодушие. Теперь сей узел не под силу разрубить ни сталью, ни молитвой.
Я зрела их всех – этот призрачный конвой моего безумия.
И лишь когда Дамиан властно касался моей кожи, когда я впитывала жар его ладоней и ловила его хриплое дыхание на своей шее, – лишь тогда морок отступал. Тени покорно уползали в свои ниши, оставляя меня опустошённой, но всё ещё способной чувствовать его живой пульс под своими пальцами.
