Сей час настал в четверг. Дни эти я проводила в безлюдье: Уильям неизменно убывал в столицу. Я замерла в гостиной над очередным бутоном лилии; в покое воцарилась такая немота, что я различала пульс собственного безразличия.
Лакей – бледный юнец с дрожащими перстами – вошёл без дозволения. Он застыл на пороге в странном, почти благоговейном трепете, точно нёс в ладонях не весть, а реликвию.
– Миледи, – выдохнул он, и в голосе его проступило небывалое волнение. – Прибыл… мистер Грейвуд. Из родового поместья. Хозяин изволил уведомить: он пребудет в кабинете до полудня. Они заняты делами. Мистер Хоторн просил не взыскивать его к настою.
«Мистер Грейвуд. Не отец
–
тот давно не покидал одра. Дамиан. Он переступил порог Сендфорда не как слуга, а как равный. Как делегат от пепла к мрамору».
Я оцепенела. Игла замерла в перстах; в разуме воцарилась пустота, лишённая помыслов и того гула, что преследовал меня годами. То было безмолвие пред бурей – миг, когда сущее замирает в предчувствии неизбежного, коего не отвратить, но дóлжно претерпеть.
– О каком мистере Грейвуде речь? – вопросила я чужим, отстраненным голосом.
– О мистере Дамиане Грейвуде, – отозвался лакей с тем изумлением, что сопутствует сему имени. – Он -распорядитель дел поместья. Глаголют, старый господин совсем занемог и вверил ему бразды правления. Мистер Грейвуд наносил визиты и прежде, покуда вы пребывали в разъездах. Хозяин почитает его за на диво одарённого мужа. Сведущ в землях, котировках и поставках. Ведёт реестры искуснее всякого счетовода.
Я склонила голову, и слуга удалился. Оставшись в уединении, я сжимала полотно; в мыслях вновь зазвучал навязчивый, грузный ритм. Я взирала на белизну лилий -ныне они виделись мне саваном, коим укрывают лик покойного, дабы живые не зрели торжества тлена.
«Пять лет
–
избыточный срок, дабы выучиться не дышать, но лишь краткий миг, дабы задохнуться от звука одного имени».
Я восстала. Стопы мои налились свинцом, уподобясь жемчужному окову на вые, что душил меня ежечасно. Я миновала порог; коридоры Сендфорда казались бесконечными и хладными. В конце галереи, подле окна, застыла Эмили – та самая девица, что судила о моем безвкусии к улыбкам. Она замерла при моем появлении в странном оцепенении. В её взоре не было ни трепета, ни жажды сплетен. Лишь жалостливое участие – так взирают на подстреленную птицу, бьющуюся о стекло в тщетных поисках исхода.
