Не та война 1 — Роман Тард

Он положил свёрток на одеяло возле моей руки и отошёл к чайнику, из деликатности, чтобы я мог смотреть один.

Я развернул платок. Кожаный бумажник, тонкий, потёртый, с клапаном. Серебряные часы-луковица на коротком шнурке, одна стрелка погнута. Простой медный крестик на грязном шёлковом шнурке. Маленькая фотография в жестяной рамке.

Сначала фотография. Пожилой худой мужчина с узкими усами, в форменном сюртуке с двумя орденами, сидит на венском стуле, вытянув прямую спину. Рядом стоит женщина в тёмном высоко застёгнутом платье, с гладко зачёсанными волосами, с мелкими круглыми серёжками. За ними, за их спинами, бледное пятно провинциального фотоателье с нарисованной колонной. У мужчины серые глаза. У женщины серые глаза. На тыльной стороне, плотным, бисерным, наклонным почерком: «Николай Павлович и Мария Димитриевна. Калуга, мая 1907 года».

Отец и мать. Мои, то есть Мезенцева. Калуга, семь лет назад. У обоих серые глаза. Стало быть, и у меня теперь серые.

Я отложил фотографию на край одеяла осторожно, как хрупкое, и взялся за бумажник. Внутри оказались бумаги. Увольнительная записка на имя прапорщика С. Н. Мезенцева, сроком на три дня, от третьего октября, подписанная штабс-капитаном Ржевским, с припиской «для поездки в г. Перемышль по служебной надобности». Служебный конверт, вскрытый, из штаба дивизии, с печатью, адресованный «в 129-й пехотный Бессарабский полк, 4-й роте, прапорщику С. Н. Мезенцеву», содержимое отсутствует. Три рубля серебром одной монетой и ещё четыре рубля ассигнациями, плотно сложенными вдвое. Карандашный огрызок. Сложенный листок тонкой бумаги.

Я развернул листок. Косой, аккуратный, гимназический почерк. Никаких поправок. Как пишут, когда уже пять раз переписали начисто.

‘Сергунька мой,

получил твоё письмо от 14 сентября. Очень рад, что ты жив и что попал в приличный полк. Здесь, в Калуге, живём как умеем. Отцу Василию делали операцию в Москве, вернулся, слава Богу, на ногах. Мария Антоновна кланяется. Летом яблок было мало, но сколько есть, засушили.

Я знаю, что ты не хотел этой службы. Знаю и другое: при том нашем с тобой в августе разговоре я сказал тебе много лишнего. Прости меня, сын. Я был напуган, а ты, как всегда, благородно промолчал. Письмо об этом не пишут, но если не напишу сейчас, могу уже не успеть. Наше поколение ещё помнит Севастополь, и я знаю, что война берёт из семьи не всегда того, кого ждёшь.

Книги твои я перенёс в мой кабинет, в ту секцию, что ближе к окну. Каждый вечер вытираю с них пыль. Ту бумагу про Вобана, что ты не успел переписать, я переписал своей рукой и положил в верхний ящик стола. Когда вернёшься, посмотришь, годится ли. Признаться, я мало что в ней понял, но почерк у меня пока твёрже твоего.