— Так, — сказал я, подходя и пробегая глазами по дежурной записи. — На что жалуемся?
— Разумовский. — Серебряный вырос у меня за плечом, и голос его был полон холодного раздражения. — Вы что, не понимаете? Мы с вами обсуждаем дело имперской важности, от которого зависит судьба сети Радулова, а вы бросаете всё ради того, чтобы помазать какой-то богомолке болячки зелёнкой. Это несерьёзно. Вам с Анной место в Москве, и чем дольше вы тянете…
Я обернулся к нему.
Не знаю, что он прочёл у меня на лице, но осёкся он сам, на полуслове.
— Слушай меня внимательно, Магистр, — сказал я тихо. — Один раз. Если ты хочешь взять на себя ответственность за жизнь моей матери, бери её силой. Прямо сейчас. Отдавай приказ своим псам, пусть вяжут меня, грузят её на каталку и везут в твою Москву, под твою личную подпись. Возьми и распишись. А если кишка тонка ставить свою подпись под её смертью, тогда закрой рот и выйди отсюда. У меня пациент. И этой девушке, пока она сидит на моей кушетке, я должен ровно столько же, сколько должен Императору. Ни граммом меньше.
В приёмном повисла тишина. Девочка на кушетке вжала голову в плечи. Семён за моей спиной не шевелился.
Серебряный поджал губы. Мне казалось, что он всё-таки сорвётся. Потом он коротко, сухо кивнул, не мне, скорее какой-то поставленной галочке в своей голове, развернулся и вышел, не сказав ни слова.
Я выдохнул и повернулся к пациентке.
— Прошу прощения за этот цирк, — сказал я ей. — Идёмте в смотровую, там спокойнее. Семён, проводи. И зови, как вас.
— Мария, — едва слышно отозвалась девочка. — Сестра Мария.
В смотровой, за закрытой дверью, без Магистра над душой, она немного оттаяла. Но руки у неё дрожали, говорила она шёпотом, будто боялась, что её услышат и накажут за сказанное.
— Расскажите по порядку, Мария, — попросил я, садясь напротив. — Что вас беспокоит? С самого начала.
— Слабость, — сказала она. — Сильная слабость, последний месяц. Голова кружится, в глазах темнеет, когда встаю. Настоятельница думала, это от поста, послабила мне говенье, но лучше не стало. — Она сглотнула. — А потом начались… раны.
— Какие раны?
— Сами, — она подняла на меня огромные испуганные глаза. — Они открываются сами. Я ничем не режусь, я и ножа-то в руках почти не держу. И всё равно открываются.
Семён, стоявший у стены, подался вперёд.
— Может, вы порезались и забыли? — спросил он. — Работа в монастыре тяжёлая, огород, кухня. Или с чем-то едким работали, известь, щёлок, моющее?
Мария замотала головой, и из глаз у неё покатились слёзы, тихо, без всхлипов.
— Нет. Я думала об этом, я всё перебрала. Это не от работы. Это… — Она запнулась, собираясь с духом. — Перед тем как открыться, оно начинает гореть. Изнутри, под кожей. Жжёт и чешется, в самой середине ладони, иногда за день, иногда за час. Я уже научилась чувствовать, когда вот-вот. А потом на этом месте проступает кровь. Особенно сильно, когда я молюсь у себя в келье, ночью, до исступления. Или когда сильно пугаюсь чего. Настоятельница видела и сказала… — голос её упал до совсем тихого. — Сказала, что это знак. Стигматы. Что Господь отметил меня его ранами. Сёстры теперь сторонятся меня. А я не хочу никаких знаков. Я просто хочу, чтобы это прекратилось. Мне страшно.
