Его придумали мужчины, чтобы удобно было обесценивать женщину в момент, когда она наконец говорит правду вслух. “Истеришь” — значит, можно не слушать. Значит, можно не отвечать. Значит, можно переждать, пока она выдохнется, и снова будет “умной”, “спокойной”, “правильной”.
Только я не выдыхаюсь.
Я стою в дверях его кабинета, и у меня в одной руке — папка с результатами, в другой — собственная жизнь, которую я сейчас, кажется, держу за шиворот, чтобы не упала на пол и не разбилась вдребезги.
Герман смотрит на меня с тем самым выражением лица: “Сейчас я всё урегулирую”.
Он всегда так смотрел на любых людей, когда они приносили ему проблему. На партнёров, которые “перегорели”. На директоров, которые “ошиблись”. На меня — когда я чего-то не понимала и задавала неудобные вопросы.
Только сегодня я не его директор.
Сегодня я — женщина, которую предали.
— Мы не будем это решать аккуратно, — повторяю я, и мой голос звучит ровно, хотя внутри меня всё дрожит, как стекло на ветру. — Я не стану терпеть. Это развод, Герман.
Он будто даже не слышит слово “развод”. Слово отскакивает от него, как горошина от брони.
— Света…
— Нет. — Я поднимаю ладонь. — Прежде чем ты начнёшь своё “ради семьи” и “ради сына”, я хочу знать одно. Сколько и как давно ты изменяешь?
Он на секунду опускает взгляд. Не от стыда. От того, что быстро перебирает в голове варианты ответа. И это меня добивает сильнее, чем любые слова.
— Я не… — он делает паузу, будто выбирает, как лучше упаковать грязь. — Я не знал, Свет. Не знал, что… что так получится.
— Не знал чего? — я чувствую, как по позвоночнику поднимается холод.
Он сжимает пальцы на краю стола.
— Что они… — снова пауза. — Что она мать и дочь.
Мать и дочь.
Я слышу это, и у меня внутри что-то ломается с тихим щелчком — как тонкая ветка. И следом приходит смех. И он такой некрасивый, такой чужой, что я сама вздрагиваю от звука.
Я смеюсь истерично — да, пусть будет “истерично”, мне всё равно. Потому что иначе я заплачу. А плакать при нём — значит дать ему власть.
— Серьёзно?.. — смех рвётся наружу, и я прижимаю папку к груди, будто она удерживает меня на ногах. — Боже, я думала ты взрослее. Серьёзнее. А ты… ты совал свой хрен в ту, кто вылупил другую, и в неё тоже совал.
Я вижу, как у него дергается лицо. На долю секунды — злость. Не вина. Не ужас. Злость на то, что я говорю грубо. Как будто грубость — это проблема, а не то, что он сделал.
— Света, прекрати…
— Прекратить? — я резко делаю шаг ближе. — Ты придурок, Герман. И ты управляешь огромной компанией. Как только… как это вообще возможно, что ты такой тупой?
