И за холодом — ярость. Глубокая, первобытная, разрывающая изнутри. Не та, что жжёт, а та, что разъедает, как кислота. Потому что если это правда — значит, он смотрел. Смотрел, как меня продают. Как меня ломают. Как я тону в крови и грязи.
И ничего не сделал.
Руки сами сжались в кулаки, ногти впились в ладони, но эта боль была ничтожной по сравнению с тем, что творилось внутри.
А потом — страх. Не перед ним. Не перед местью.
А перед тем, что я почувствую, когда увижу его. Потому что если он посмеет стоять перед мной — живой, дышащий, предавший — я не знаю, станет ли убивать его…
Или саму себя.
Мой отец — простой водитель автобуса. Скромный, тихий человек, который ни разу в жизни не поднял на меня голос. Он же совершенно не такой.
Но Энтони бросил на стол папку. Внутри — фотографии. Мой отец в дорогом костюме. Мой отец, пожимающий руку Фальконе. Мой отец, подписывающий бумаги о передаче меня в руки Скалли.
Значит, когда я видела отца. Это было не галлюцинации. Он наблюдал. Он, блядь, наблюдал за мной!
— Он работал на Варгаса. Отдал тебя, чтобы спасти свою шкуру. А потом решил вернуть тебя — через трупы. — говорил он жестко. Я не верила. Но фотографии не лгали. Почему? Зачем…Что я сделала. Меня продали просто как какую-то шлюху. Продал родной отец…Мой папа, которого я так любила, просто возвышала его. Взял и отдал меня Энтони. Заявил на меня охоту. Что я сделала не так? Энтони видимо увидел в моих глазах вопросы. — Потому что ты — его единственная кровь. И единственный шанс унаследовать все, что он украл, — Энтони протянул мне пистолет. — Убей его. И останешься здесь. Или уйдешь. Навсегда.
Пустота. Тяжёлая, густая, как смола, заливающая каждую трещину в душе. Я бросила пистолет — и вместе с ним, казалось, выбросила что-то последнее, что еще связывало меня с этим миром.
Отец. Энтони. Предательство. Кровь.
Все это теперь казалось чужим, далеким, будто происходило не со мной, а с кем-то, чью кожу я носила.
— Я ухожу. — резко сказала я.
Шаги. Я шла к двери, и каждый шаг отдавался в висках глухим стуком. Тело двигалось на автомате — мышцы помнили дорогу, даже если разум был пуст.
Он не остановил.
И это было хуже, чем если бы схватил, ударил, приказал остаться. Потому что это значило — он знал. Знал, что я не выстрелю. Знал, что я сломана.
Гнев. Но не яростный, не обжигающий — ледяной. Тот, что не кричит, а шепчет.
Дверь. Рука на ручке. Последняя граница. За ней — неизвестность. Но разве то, что оставляла позади, было лучше?
Я не оглянулась. Потому что если бы обернулась — увидела бы его глаза. А в них — торжество.
