— Не начнет, — возражаю ему, не повышая голос. Я знаю, как его раздражает, что меня трудно вывести из себя. — Я услышал все, что хотел.
Мой голос ровный, с нажимом. Ни агрессии, ни суеты — одна только уверенность, выверенная, ледяная, как шаг по тонкому льду, когда ты точно знаешь: не провалишься.
— Что ты там услышал, иттын баласы? (дословно — сын собаки).
— Не смей его трогать! — выйдя чуть вперед, бабушка закрыла меня с собой и в этот миг дедушка бросил в нее свою трость, но она, будто покорившись маленькой женщине, упала к ее ногам. Дед просто не рассчитал свои силы. Вернее, он стал таким немощным, что никто и ничего ему больше не подчинялось. И это его страшно бесило, выводило из себя, доводило и без того расшатанную нервную систему и больное сердце.
И вдруг он сплевывает на дорогой персидский ковер, поднимается, как может, чтобы выплеснуть свой яд, но в следующую секунду медленно заваливается вбок, подобно деревянной марионетке, чьи нити оборвались одним рывком.
Я бегу к нему, ловлю и падаю вместе с ним на диван. Просто рефлекс и странная мысль: почему сердце не сжалось? Почему я не позволил ему упасть, разбиться исчезнуть?
Мама вскрикивает и замирает, закрыв лицо ладонями. Я же смотрю на то, как дед бьется в конвульсиях. Тяжело, уродливо, с хрипами, будто из него выходит сам шайтан.
Изо рта вытекала слюна и мы втроем наблюдаем, как он, подобно поверженному зверю, хрипит и цепляется за пропасть. Только дальше — пустота.
— Аллах — прошептала бабушка, схватившись за край круглого столика на котором когда-то стояла китайская ваза. Теперь ее не было, но на чуть дальше на полу валялись осколки.
Когда тело обмякло, в доме стало необычайно тихо. Ни мать, ни бабушка не плачут. Только часы на стене тикают с глухим упрямством, отсчитывая последние мгновения жизни и власти.
Глядя на застывшее, белое лицо аташки, я вдруг понимаю: нет боли и нет ужаса от его смерти. Только обволакивающая, темная пустота.
И в груди — ни тоски, ни жалости. Лишь преступное облегчение и мысль: «Наконец-то».
Я плохой и нелюбимый внук. Я свидетель режима, не помнящий ни одной ласки и похвалы от патриарха. Я — тот, кого он лишил настоящего отца, семьи, где мать и отец любили бы друг друга, где моя жизнь, возможно пошла совсем по другому пути.
Но что есть, то есть. Это карма.
В дверях появляется домработница, нарушаю недолгую тишину. Ее громкое: «Ой бааай» заставляет бабушку повернуться и сказать без спешки и паники: «Вызывай скорую». Женщина, всплеснув руками, снова убегает, оставив нас одних.
— Папа? Папа? — позвала моя мать, когда я положил деда на диван, а сам встал рядом.
