— Ненавидите? Я вас не знаю! — голос Дрозда дрогнул, в нём послышалась тихая, отчаянная мольба. — Это какая-то ошибка!
— Ты ведь не видишь меня, Йозеф Менгеле! — произнёс незнакомец, и в его словах прозвучала странная, почти торжествующая горечь.
— Ваш голос мне не знаком. И меня зовут Лукаш Дрозд…
— Оставь своё враньё! Я знаю, что ты приехал сюда повидать сына. А вот голос?.. Последний раз ты слышал его в сорок четвёртом. Помнишь? Когда я просил тебя помиловать цыганят!
— Нет, — медленно, с усилием выдохнул пленник, будто ворочал тяжёлый, бесформенный камень памяти.
— Нет⁈ — воскликнул тот, и в этом возгласе лопнула тонкая плёнка спокойствия. — Неужели не осталось даже отдалённого воспоминания? Ничего? О тех пленниках, которые погибли в Освенциме! О тех невинных младенцах, над которыми ты делал опыты? Ничего этого не осталось!
— Извините, но я не понимаю, о чём вы.
— О смерти, Менгеле. Только о смерти. О моей… и твоей тоже.
Дрозд сильнее впился пальцами в колени, чувствуя сквозь ткань кости. Перед ним был безумец. Безумец с тихим, обречённым голосом и памятью, отточенной, как лезвие. Не надо было приезжать в Германию! Не надо!
— А не помнишь ли ты, что делал седьмого июня сорок четвёртого года? — спросил незнакомец, и слова его падали медленно и тягостно, как капли осенней воды.
— Конечно, нет. Кто же это может помнить?
— Я. Я запомнил каждую мелочь. Ведь именно этот день был днём моей смерти.
Дрозд молчал, затаив дыхание. Где-то вдали, за стенами этого дома, послышался смутный, нарастающий гул. Мысль, острая и быстрая, как молния, пронзила мозг: машина! Может, это машина? Но звук, не меняя тональности, поплыл дальше и растаял в вечерней тишине, оставив после себя лишь горькое осознание — дорога здесь была глухая, пустынная, и надежда на случайное спасение была так же призрачна, как последний луч заката в темнеющем небе.
— В тот день я умер, — продолжал голос, и в нём не было ни гнева, лишь усталая, беспросветная уверенность. — И это ты убил меня. А теперь, Йозеф Менгеле, посмей повторить, что ты не помнишь тот день.
— Но я действительно не помню, — медленно, отчеканивая каждое слово, проговорил Дрозд. Казалось, он взвешивал их на незримых весах. — Боюсь, вы меня с кем-то перепутали. И я вовсе не Йозеф Менгеле!
— Лжец!
— Я же сказал, что не помню, — вновь повторил Дрозд ровным, почти бесстрастным голосом.
Он знал, что с людьми, чей разум затуманен старой обидой, как лес осенним туманом, следует говорить тихо и спокойно. Ему было ведомо, что таким, как этот, лучше не перечить, но в груди его, с самого детства, жило упрямство, глухое и несгибаемое, как корень старого дуба.
