Прапорщик 1914: Галиция — Константин Градов

И тут, далеко, за холмами, ровно, утробно бухнуло — раз, другой, третий. Тяжёлое. Не наше и не близкое — но и не за тридевять земель. Фронт. Впервые я услышал его так близко, и весь мой десяток на гати разом примолк, повернув головы на запад, будто там, за серой пеленой, можно было что разглядеть.

* * *

Заночевали мы, не дойдя, в брошенной фольварке на отшибе — несколько мазаных хат вокруг панского дома без хозяев, с выбитыми окнами и распахнутыми настежь дверьми. Слышно было, как шуршит солома, как двигают что-то тяжёлое, как переругиваются вполголоса из-за места поближе к ещё тёплой с вечера печи. Кто-то уже похрапывал — намаялись, валились спать не евши. Бытьё налаживалось привычное, солдатское, — то самое, в котором и на чужой, насквозь враждебной земле, под чужим дырявым кровом человек ухитряется свить себе на ночь подобие дома. Я слушал эти простые звуки за переборкой, и они меня странным образом успокаивали.

Дождь не унимался. Он шуршал за выбитым окном ровно, без устали, и капало где-то в углу с потолка в подставленное кем-то ведро — кап, кап, через равные промежутки, будто отсчитывал ход. Я сидел, привалившись спиной к печной стенке, в одной шинели, и в первый, кажется, раз за четверо суток остался наедине с собой.

Про Галицию я не помнил ничего — ни этих пологих, прилизанных ветром холмов, ни того, что встанет за ними через неделю, ни цены, какую запросит вон тот, ровно гудящий за чёрным окоёмом фронт, ни даже того, доживёт ли до весны спящий передо мной мальчишка с ладонью под щекой. Чисто. Темно. Тут я был слеп, как все.

Я полез за пазуху и нащупал во внутреннем кармане часы — большие, старого серебра, на потёртом ремешке, холодные и недвижные под пальцами. Не заводил их и не собирался: пусть стоят, как стали в тот самый час, когда стал и тот, кто их носил. Горькая моя казна. Часы надо будет когда-нибудь свезти в Тамбов, родне капитана, отдать в руки, поглядеть в глаза и рассказать, как оно было; когда — бог весть, не отсюда и не теперь. Покуда они лежали у сердца неоплаченным долгом и тикали бы, кабы шли, отсчитывая то, что я задолжал и живым, и мёртвым.

Капало в ведро — ровно, спокойно, без всякого нам дела. За переборкой затихли. Я надвинул фуражку на глаза, привалился поудобнее к печной стенке, ещё хранившей с вечера чужое тепло, и впервые за долгое, долгое время стал засыпать, не тяготясь незнанием. Что будет, то и будет. Завтра доведу своих до места, а там поглядим, какова она, эта чужая, ещё не прочитанная мною война, и чего она с нас спросит.