Отец говорил: бесполезная.
Исповедник говорил: душа в лености смердит хуже тела.
Анна на всё это отвечала одинаково — пожимала плечом, кривила рот и делала ещё хуже.
Телега подскочила на камне, сундук ударился углом о борт. Агнесса резко вскинула голову.
— Сиди прямо, — сказала она, глядя не на сундук, а на дочь. — Хоть раз в жизни веди себя как женщина.
Анна лениво повернулась к ней.
— А я кто? Осёл?
— Ты почти им и стала.
— Осла хотя бы не тащат в горы на продажу.
У матери задёргалась тонкая жилка у виска. Этьен, ехавший сбоку, услышал и глухо бросил, не оборачиваясь:
— Закрой рот.
Анна вытянула губы, изображая покорность, и на мгновение действительно замолчала. Только на мгновение. Молчать она не умела так же, как не умела штопать, прясть, молиться без зевоты и держать язык за зубами.
Она высунулась из телеги, чтобы посмотреть вниз, на дорогу. Под колёсами хлюпала грязь, между камнями стекала мутная талая вода. Дальше, за изломом тропы, темнели сосны, а ещё ниже блестела река — быстрая, ледяная, с белыми шапками пены. Весна только-только сдвинулась с места. На тёплых склонах уже проступала молодая трава, но в расщелинах, куда не заглядывало солнце, ещё лежал серый снег. Воздух пах смолой, мокрой корой, конским потом и талой водой. Горы давили сверху, как стены.
Анна ненавидела эту дорогу, ненавидела холод, ненавидела лес, ненавидела всё, что было не городом, не лавкой, не шумным рынком, где можно спрятаться в толпе, подслушать грубые шутки кожевников, улыбнуться чужому молодому рту и сделать вид, что жизнь — длинная, а расплата бывает только в проповедях.
Теперь расплата ехала рядом с ней в образе матери.
Агнесса, будто угадав её мысли, сказала ровно:
— Госпожа Беатриса де Монревель оказала нам честь, согласившись принять тебя в дом.
Анна фыркнула.
— Приданое оказало честь. Не я.
— И это больше, чем ты заслужила.
— Ах, конечно. Я же грязь. Ты это с утра ещё не говорила.
— Я скажу столько раз, сколько потребуется, пока в твою глупую голову хоть что-нибудь войдёт.
— Поздновато. Вы меня уже везёте. В горы. К охотникам, скорнякам и ветру в щелях. Какая теперь разница, что войдёт в мою голову? Мне бы шапку потеплее.
Мать так резко сжала чётки, что костяные бусины скрипнули.
— Не смей издеваться.
— А что мне ещё остаётся? Монастырь меня не взял. Любезный брат Готье из Сен-Мартена так краснел, когда говорил, что мои обеты не будут угодны Господу, будто сам грешил со мной на сеновале.
