— Я? Я еще молод, чтобы работать. — Аполлон даже возмутился этаким предположением. — Успею за жизнь наработаться. Мама так говорит…
Ну да, ежели мама говорит…
…страшно подумать, что предпримет дражайшая Гражина Бернатовна, обнаружив побег драгоценного своего сыночка.
— Аполлон.
— Да? — Он подался вперед, горя желанием услужить, если, конечно, услуга не потребует чрезмерных усилий. Все-таки здоровьем он обладал слабым, такое надорвать проще простого.
— Помолчи.
— Что, совсем?
— Совсем…
— И стихов не читать? — Аполлон насупился. Все ж таки не часто ему доводилось встретить благодарного слушателя. Все больше на жизненном пути, каковой сам Аполлон полагал нелегким, щедро пересыпанным терниями и совсем реденько — звездами, попадались слушатели неблагодарные, норовившие сбежать от высокого слова.
А то и вовсе отвечавшие словом низким, можно сказать, матерным.
Соседка же, та самая, у которой задница большая — конечно, не с две корзины, тут Аполлон слегка преувеличил, исключительно в силу творческой надобности, — вовсе мокрою тряпкой по хребту огрела. Бездельником обозвала еще… а он не бездельник.
Он студент.
И поэт.
Вот войдет в энциклопедию, как матушка пророчит — ей-то небось видней, чем соседке, — тогда-то и поплачет она, злокозненная, вспоминая, как великого народного поэта грязною тряпкой охаживала… Аполлон задумался. Сей момент, не дававший покоя мятущейся и слегка оголодавшей с утра — а то маменька небось шанежки затеяла — душе, настоятельно требовал быть увековеченным в словах.
А то ж куда это годится?
Каждый поэта обидеть норовит…
Аполлон вздохнул и откусил от леденцового петушиного тела половину. Раз говорить не велено, он помолчит, он же ж не просто так, а с пониманием. Вон невестушка нечаянная, хоть и бывшая, хмурится, губу оттопырила, за косу себя дергает, небось печали предается.
А и сама виноватая… соглашалась бы, когда Аполлон ее звал замуж, глядишь, уже б до храму дошли… и зажили бы душа в душу, как маменька велит. Но маменьке Евдокия сразу не глянулась.
— Гонорливая больно, — сказала она, едва за ворота выйдя. — И старая.
Оно-то так… старая… на целых девять лет старше, а это ж много, почитай, половина Аполлоновой жизни… и потому жаль ее даже, бедолажную…
Аполлон вздохнул.
От жалости и еще от голодухи он повел носом, но в поезде пахло нехорошо, поездом. И то, верно маменька говорила, что все поезда — это от Хельма, что людям-то положено ногами по земле ходить. Или на совсем уж крайний случай бричкой пользоваться. А чтобы железная громадина, да паром пыхая, да по рельсам ползла… и воняла.
