В тот день в их доме звенела битая посуда и с грохотом переворачивалась мебель. Мать — обычно хрупкая, бледная, словно выточенная из куска сахара, превратилась в растрепанное чудовище, пунцовое от прилившей к щекам крови, трясущееся от гнева. Дважды в их дверь колотились соседи снизу, ломкими перепуганными голосами угрожая вызвать полицию. Правда угрозы свои они так и не выполнили.
К тому времени, как мать закончила, ни одна вещь, которую можно было разбить, не осталась целой. Даже оконные стекла ощетинились тонкими иглами осколков. На кухонной двери остались глубокие шрамы от мясницкого тесака, а на бескровных щеках Гора багровели отпечатки тонких женских ладоней. Так Гор закрепил знания о том, что об отце говорить нельзя. Совсем.
Третий случай происходил прямо сейчас, отпечатываясь в памяти, как отпечатываются в мокрой глине рифленые подошвы туристических ботинок. Глубоко, четко, на века. Глина высохнет, и след сохранится, долгие годы спустя напоминая о том, кто его оставил. С той лишь разницей, что глине не больно.
Мать безумствовала уже больше часа. За это время чахлое мартовское солнце утомленно скатилось за глухую стену сросшихся многоэтажек. Гор стоял в центре бушующей стихии, безмятежно следя, как искусственный электрический свет вытесняет из окон последние блики жидких оранжевых плетей. Зажатый между стекол колыхался его прозрачный двойник — худощавый, на самом излете старшего подросткового возраста. Прямой нос, резко очерченные скулы и переброшенная через плечо коса, заплетенная цветными шнурками, делали его похожим на индейца.
Спокойствие давалось непросто, детское воспоминание об извергающем молнии облаке ярости то и дело вспыхивало в его голове, и тогда нервно дергалась щека, а ноги лишались костей. Крепкий, широкоплечий, на две головы выше матери, Гор едва сдерживался, чтобы трусливо не сбежать в свою комнату. Хотелось спрятаться в шкаф, или забиться под кровать, или оказаться на другом краю планеты, лишь бы не видеть, как раздуваются тонкие бледные крылья ноздрей, на красном от гнева лице. Он держался на одном лишь упрямстве, потому что еще с начальной школы воспитывал себя сам, и раз решив — стоял на своем до конца.
Под мягкой подошвой маминых тапочек скрипел рассыпанный сахар и черепки битой посуды, а в голове Гора вертелась одна мысль — только бы не порезалась. С радиатора, отчаянно цепляясь корнями за комья земли, свисала умирающая герань. По окошку духовки, через температурный датчик, пролегла широкая трещина. Перевернутые шкафы, выпотрошенные ящики, сорванные дверцы, ложки и вилки, разбросанные по полу, вместе с пакетами крупы и едой из холодильника. Высокие табуретки валялись ногами кверху, унижено прося пощады. В кухне будто прошел обыск, или пьяный дебош. Один лишь стол твердо впечатывал в линолеум гнутые ножки, — бетонный волнолом посреди бушующего шторма. Лист бумаги, самый обычный лист, припечатал его к полу, сделав неподъемным.
